— Сарка? — подсказал Матвей.
— А то черт, что ль!
— Ишь подлюка!
— У Савельева в лавке сейчас щиблетных заготовок амбурских — рублей по полтораста моего приобретения….
— Эх, годились бы теперь…
— А сколько там я одел и обул людей босых да раздетых?.. — воскликнул с гордостью Маметкул: — был я в ихней комиссии за самого главного покровителя. Поставят, скажем, на караул — охранять магазин ли, лавку ли, — ну вот и ведем их: выбирайте! примеривайте!.. Конечно, спешка… Вскочишь, наденешь: в зеркалу! раз, два — готово!..
Маметкул проворно перевернулся перед нами раза два, показывая, как он действовал перед зеркалом.
— На три дня была свобода дана от правительства: бери, чего хошь! Ну, за эти три дня в магазинах много осталось рвани этой, опорка, лохмотьев… Многие из черни оделись и обулись… Такая была фабрика в эти дни…
— И людей били?
— Да не без того. Ихняя комиссия, конечно, свободы требовала… Бомбисты, бомбисты… Ну, чернь сперва за ними было и пошла. Но черни, конечно, одно надо было: дай сюда хоть что-нибудь… голодный, разутый, раздетый народ… А у революционеров дать нечего. Вот, когда иные пошли, те, что гимн запели, — то на все свободу дали… на три дня. Тут она, вся чернь, на эту сторону и хлынула… И оделась… А бомбистов тут положили много-таки!.. Также евреев… Их наклали, как суслика в большой дождь…
Маметкул помотал головой.
— А первое время чернь, точно, за революционеров была, — помолчав, продолжал он: — Нас, бывало, пушит и кровопийцами, и разбойниками, и так и сяк… Первым долгом, мы командировались из г. Мариуполя, то революционеры не подпустили нас до Екатеринослава верст за пять: остановили поезд, вошли в паровик, пары выпустили… Спешили нас… Стоим мы среди чистого поля, а кругом этой черни, народу… как гари!.. Стояли, стояли, — делать нечего: стали подмости мостить. Какие доски в вагонах были, пошли на подмосты… Лошадей игде котом, игде на боку, игде так прядали… А они смеются! Кто ура шумит, кто: кровопивцы! опричники!.. Свист… Каменьями в нас… Командиршу посадили мы в линейку, они линейку эту выпрягли, командиршу к ядреной бабушке!.. Пошла пешком в город! Смеху было, ей Богу…
— Прогуляйся, сударыня-барыня! — одобрительно заметил Матвей. Все слушатели Маметкула от души посмеялись над трагикомическим положением командирши, все с видимым одобрением относились к бунтовщически настроенной толпе.
— Ихняя комиссия, конечно, взяла бы тогда верх, — сказал Маметкул: — да вот не сумели ли они, или пороху не хватило у них… Все дело на пшик вышло… А тут мы, тут солдаты.
— И солдаты на них? — спросил с оттенком удивления «лобовой» Филипп.
— Солдаты еще крепче на присяге, чем мы!
— Ну да-а… — недоверчиво протянул Филипп.
— Вот тебе «ну да». Спроси вон у Мотьки.
— Верно, верно… — подтвердил унылым тоном Матвей.
— Я был у них и в Федосеевском, и в Симферопольском был… После, конечно… Все одно! Начнешь ему говорить, а он: «да у нас на это строго»… — «Ну что ж строго? И у нас строго… Надобности нет»… Нет! так — закоснеет на присяге и все!..
Маметкул, точно ожесточившись, докончил протест резкими, быстрыми ударами топора и откинул столбик в сторону.
— Я сколько их видел! — продолжал он раздосадованным тоном: — и с войны вот пришли… с крестами… Дома у них нет ничего, бедствие терпит, а все боится… Наш народ, — я говорю, — скорее бичевку на шею наденет, чем станет за себя.
Я смотрел на татарское лицо Маметкула, на его великолепно сложенную, подвижную фигуру, и мне все хотелось узнать, спросить, где же его настоящие симпатии: там ли, где бьют и грабят — хотя бы для того, чтобы подновить гардероб разутой «черни», — или подлинно, в бунте против несправедливости и обиды.
— Ну, а как вы дошли до теперешних убеждений? — спросил я его.
Он посмотрел на меня вопросительно, видимо не понимая, потом подумал и сказал:
— Вобче, как другие, так и я… Стали понимать кое-что… Афишков этих, бывало, набросают, — страсть сколько! Ну, хотя приказание было: попадется афишка, сей же секунт к командиру неси! — а все-таки читали. Соберутся грамотных два-три, прочтут, а потом к командиру отнесут… Конечно, стали глаза открываться… Наш Фокин на что уж тверд был на дисциплине, а и его классный фельдшер обломал… Офицеры молодые заходили, тоже хоть не очень, а разговор вели, нашу сторону тоже одерживали… А сотенный командир у нас строго на дисциплине стоял: «должны вы, — говорит, — все по присяге исполнять, каждое мое приказание». — А ежели вы, ваше высокоблагородие, — говорю раз при всей сотне, — в брата родного велите стрелять? — «Должны стрелять!» — А как же в священном писании сказано: не убий? — «Я за то отвечаю, а не ты»… — Так мы лучше так сделаем, ваше высокоблагородие: вы стреляйте, а я за вас буду отвечать.
Слушатели Маметкула одобрительно захохотали.
— Ну, меня, раба Божия, за эти слова под арест… А там вскоре в сотне забастовка сделалась. Командир застрелился. Пристегнули и меня к этому делу. Просидел шесть месяцев до суда да полтора года после суда… В тюрьме я уж по-настоящему стал понимать, что к чему… Сказать правду, тюрьма в эти года хорошо глаза открыла народу…
Маметкул тепло и долго повествует об этом невольном российском университете, в котором он сам прошел полуторагодичный курс. Тут вполне сформировались его теперешние взгляды, которые он, кажется, бестрепетно разносит по всем окрестным постройкам. Низшие полицейские агенты иногда многозначительно грозят ему пальцем, но трогать не трогают: побаиваются, — отчаянная голова, решителен и смел, на все пойдет. Чины повыше смотрят на него с пренебрежением, как на агитатора, мало влиятельного по своей общественной позиции.