В самом Лактионе, начиная с его внешности, с фигуры, непрочной, узкогрудой, не мужицкой, и кончая мечтательной душой, что-то артистическое, несомненно, есть: неуловимое изящество, задумчивая тихость, чутье красоты. Издали я часто любуюсь его бледным лицом, красивым и грустным, иконописного типа, с длинной, темной бородой с завитками на конце, с печальными черными глазами.
Как многие даровитые русские люди, Лактион, разумеется, подвержен известной русской слабости: запивает. В трезвом виде застенчивый и мягкий, пьяный он шумит, бахвалится, хвастается сынами, зятем, женой, мастерством… Но никогда не сквернословит. В прежнее время любимой темой его хвастовства была утвердившаяся за ним слава знахаря. Предполагали, что он знает «слово», потому что он спокойно подходил к самой лихой цепной собаке, смело клал ей руку на голову, и собака несмело ластилась к нему. На посторонних это производило впечатление колдовства — до тех пор, впрочем, пока Лактиону не изменило чувство меры… Один раз в праздничный день, на людной станичной улице он объявил премию в три рубля тому смельчаку, который выбьет его, Лактиона, из круга, очерченного им вокруг своих ног.
— Ну, желающие, подходи! — вызывал Лактион: — вот… аршин поперечнику, — он обводил палкой черту вокруг себя.
Кругом, в напряженном любопытстве, теснилась пестрая толпа, а Лактион без картуза, бледный, взлохмаченный, ласково и хитро улыбающийся, стоял, скрестив руки, в своем волшебном круге и ждал… Зеленая бумажка лежала в картузе у его ног, соблазнительно близкая и доступная, но никто из казаков не отваживался принять вызов: репутация Лактиона, как колдуна и знахаря, стояла твердо. Подталкивали в толпе гвардейца Багра, огромного, грузного Нефеда, удалого Антошку Тиуна: бейте, мол… три рубля — деньги!..
— Будь он неладен!.. Свяжись с ним, а он подделает штуку…
— Слово знает…
— Очень просто… стишок один, — только и всего, — говорил, уверенно улыбаясь, Лактион.
В толпе все-таки отыскался один, — отчаянная голова, — полстовал Левко, кряжистый воронежский хохол: рискнул. Купил предварительно сотку, выпил. Потом снял зипун, помолился на церковь и… размахнувшись, своим огромным кулаком трахнул в ухо уверенно улыбавшемуся Лактиону. Лактион турманом вылетел из своего волшебного круга…
С тех пор колдовская слава его сильно пошла на умаление, хотя все собаки, по-прежнему, ластились к нему…
С раннего утра у меня на дворе начинается стук топоров, долот, молотков, звонкое шипение пилы, свистящий плеск шерхебелей, рубанков, фуганков. А из-за станицы, с гумен, несется частый, зубчатый стук молотилок-катков, скрип, понукающий свист, изредка песня и сухой запах молодой, свежеперемятой соломы. И среди этих веселых звуков труда и оживленной суеты порой забывается, что год плохой, неурожайный, запасы прежних лет нерасчетливо растрачены, и народ совершенно беззащитен перед грядущей нуждой.
Лактион и Муравин курят долго, сосредоточенно, и на лицах у обоих лежит деловитое выражение.
— Земля… К земле тоже, брат, приложение требуется, — говорит Муравин.
— Не без этого, — хладнокровно отвечает Лактион: — а все-таки на твоей точке легче: хлеб свой, не покупной, арбуз — свой, капуста, огурец, картофь, всякая малность — не с базара… А это имеет свою приятность…
— Хлеб свой? А почем он приходит, свой хлеб?
— Ну, почем?
— Вот с четырех десятин обмолотил пшеницу, двадцать одну меру навеял… Двадцать одну! Да какая пшеница? Озадки, а не зерно…
— Да ведь это год такой…
— То-то… год!.. Теперь прикинь: пахота скажем 6 рублей, заволочить 5, это одиннадцать? Скосить, в копны сложить, перевезть, обмолотить — клади хоть три с полтиной, на худой конец… И, концы в концов, почем же мне пуд обойдется, при моей-то земле?..
Муравин победоносно, упрекающим взглядом упирается в лицо Лактиону. Лактион молчит. Возразить нечего.
— Концы в концов, земля-то и у тебя есть, а вот бросил же ты ее и пошел с топориком…
— Да у меня сколько ей, земли? — Лактион сразу теряет хладнокровие и нервным жестом отбрасывает цигарку, предварительно затушив ее на ладони. — У меня земля!? Это пятнадцать-то сажен!.. У вас скотинка-то по степе ходит, а у нас — держи ее на привязи! Курица — на приколе! На цыпленка попону надень, чтобы чужую грядку не клюнул… Вот какое количество земли у меня!..
Лактион волнуется, жестикулирует с необычной для него резкостью и сердито смотрит на Муравина. Муравин, сложив руки на толстом, опустившемся книзу животе, недоверчиво улыбается и качает головой.
— Пятнадцать сажен! — довольным, почти гордым тоном повторяет Лактион, лишний раз подчеркивая степень своей обделенности.
— Пятнадцать! — изумляется Муравин. У него, с двумя сыновьями, три казачьих пая, по 4¾ десятины каждый.
— Истинное слово!..
Муравин разводит руками:
— Диковинное дело… пятнадцать сажен!.. А у других целые брынские леса, луга, степя…
— И на что? — скорбным, стонущим голосом подхватывает Лактион: — приехать раз в год, прогуляться с ружьем, прокатиться для разгулки время, — только и всего!.. А потом опять скроется…
— Чем же этот ваш народ дуется?
— Выше сбруи, брат, не прянешь… Дуются…
— Давно бы штурмой надо идтить, — говорит легкомысленным тоном Муравин.
Лактион грустно усмехается.
— У нас землемер двум семьям лучшую землю вырезал, — ну, мужики наши и пошли на штурму… Однако, как солдат пригнали да как ахнули они из винтовок, — куды кто и делся! Вот она, штурма-то…